Статья 'О роли церемониальных стратегий в легитимации российского самодержавия (XVII – первая четверть XVIII в.) ' - журнал 'Genesis: исторические исследования' - NotaBene.ru
по
Journal Menu
> Issues > Rubrics > About journal > Authors > About the Journal > Requirements for publication > Editorial collegium > The editors and editorial board > Peer-review process > Policy of publication. Aims & Scope. > Article retraction > Ethics > Online First Pre-Publication > Copyright & Licensing Policy > Digital archiving policy > Open Access Policy > Article Processing Charge > Article Identification Policy > Plagiarism check policy
Journals in science databases
About the Journal

MAIN PAGE > Back to contents
Genesis: Historical research
Reference:

On the role of ceremonial legitimation strategies in Russian autocracy (XVII – the first quarter of XVIII century)

Sokolova Elena Stanislavovna

PhD in Law

associate professor of the Department of History of State and Law at Ural State Law University

620039, Russia, Sverdlovskaya oblast', g. Ekaterinburg, ul. Kolmogorova, 54, kab. 315

elena.sokolova1812@yandex.ru
Other publications by this author
 

 

DOI:

10.7256/2409-868X.2015.4.15331

Received:

19-05-2015


Published:

17-08-2015


Abstract: The article is devoted to the problem of identifying the historical and legal capacity of historical anthropology and some of the mnemonic structures of the modern Humanities research methodology. Examines theoretical, historical and institutional Foundation of legal and historical reconstruction representational strategies ceremonial text, which was carried out modeling the semantic codes of the ideology of autocracy in the Russian state of the seventeenth and the first quarter of XVIII century. The author analyzes the cultural, historical and political-legal framework of the coronation ceremony and other forms of visual mnemonic of self-representation of the Supreme power. Ceremonial text is treated as an integral part of the legal discourse aimed at the legitimation of the dynasty of the Romanovs and the formation of legal consciousness of Russian subjects, the Imperial paradigm of thinking. Along with the recreation of the mythological component of the representational strategies specified period provides an overview of major forms of broadcast mnemonic codes of the Supreme power to a mass audience. Analyzes the representational function of normative legal acts was developed as the legislative support of the ceremonial aspects of the legal policy of the Russian autocracy. On the basis of a wide range of official legal texts, reflecting the continuity of a number of myths-oriented modeling autocratic ideal, the author makes a conclusion about the active role of the Russian government elite in the adoption of collective images of "historical memory" as at the legislative level and in part mediated by the legislation of the political space of autocratic Russia.


Keywords:

the coronation text, the Romanov dynasty, dynastic myth, the rule of law, the Russian autocracy, ceremonial strategy, historical anthropology, funeral rites, legislative support, images of memory

This article written in Russian. You can find original text of the article here .

Одним из наиболее перспективных методов воссоздания многообразных проявлений исторической реальности, является обращение к реконструкции текстуальных стратегий, выработанных людьми прошлого в процессе реализации их коллективного жизненного опыта и социально-политических практик. Сложность семиозиса, отражающего процесс интерпретации «иных» знаковых систем, в значительной степени объясняется относительностью результатов любого нового смысла, полученного в ходе конструирования воображаемого диалога разных традиций при анализе исторического текста, в том числе и историко-правового. В отличие от современности, Другой микромир наполнен иными типами мышления, символами, аллегориями, иконологическими моделями и смысловыми аллюзиями.

В сознании людей любой исторической эпохи всегда существует особый ассоциативный ряд, назначение которого заключается в отражении специфики семантических связей, возникающих между знаком и объектом его воздействия. Осуществление корректной исторической реконструкции стиля мышления и духовной жизни людей Иного времени требует серьезной перестройки методологических подходов к интерпретации исторического источника, включая источники права, в пользу обращения к герменевтическому анализу знаковых систем любого текста вопреки традиционному увлечению значительной части отечественных историков права моделированием строго позитивистских концепций.

Семантика невербальных текстов всегда отличается многообразием визуально-мнемонических кодов, изначально рассчитанных на восприятие широкой аудиторией. В ней могут быть отражены не только индивидуальные черты современников, но и людей последующих поколений, уже по-своему интерпретирующих первоначальный авторский замысел. В целом, исследовательская стратегия выявления семантического смысла «остатков прошлого» отличается универсальностью и повышает методологическую значимость любого гуманитарного дискурса, что позволяет сделать вывод об обоснованности ее применения в исследовании историко-правовых и историко-теоретических дисциплин юридического цикла.

В дискуссиях последнего десятилетия о смыслах исторического познания прозвучало немало хорошо аргументированных и убедительных апологий в пользу изучения индивидуальных жизненных стратегий и методологической опасности генерирующих выводов, особенно в области воссоздания мнемонических конструкций, позволяющих выявить «связь времен». Не случайно, однако, бытует мнение, согласно которому все новое базируется на хорошо забытой традиции. Не является исключением и распространенный в отечественной науке тезис о принадлежности антропологического подхода к методологической мысли XX в., в рамках которой отдельные направления формировались в противовес идеологическим конструкциям марксизма.

О том, что человеческая индивидуальность - «есть предмет любой истории», писали уже интеллектуальные лидеры европейского Просвещения. Например, по словам лорда Болингброка, именно потребность людей в понимании самих себя влечет нас к изучению прошлого. Поиск жизненных ориентиров ставит мыслящего индивида перед необходимостью увидеть и понять человека «во всех возрастах, во всех странах, во всех государствах, в жизни и смерти – и только история может нам так его изобразить» [4,с.62]. Уроки эти – относительны, что как раз и способствует сохранению их непреходящего значения для последующих поколений. Совершая путешествие в прошлое, мы не только соприкасаемся с иной картиной мира, но и получаем возможность сравнить свои ценностные ориентиры с тем, что интересовало наших предшественников. В то же время непредвзятому взгляду исследователя нередко открывается зыбкость и нарочитая условность в преемственности культурно-исторических кодов. Нередко их моделирование происходит по воле политической элиты для передачи мифологем и различных интерпретационных стратегий, утверждающих тот или иной мемориальный канон в качестве коллективного «образа памяти».

В раннее Новое время среди различных вариантов сотворения мифа о прошлом с целью концептуализации проблемы власти, бесспорно, лидировали династические сюжеты, берущие начало из историко-политической традиции императорского Рима. Не последняя роль в развитии присущего им репрезентативного потенциала принадлежала прагматической потребности в формировании политической идеологии, способствующей объединению сословий вокруг королевской власти. Совершая экскурсы в прошлое, историки-эрудиты нередко руководствовались как собственными политическими пристрастиями, так и политико-правовой конъюнктурой, как это, например, произошло во Франции XVI – XVII вв. в ходе дискуссии о соотношении троянского начала и франко-галльских корней в генезисе королевской власти [25, с. 207, 1, 3, с. 56 – 98, 5, 17].

Аналогичные примеры присутствуют и в российской политико-правовой практике XVII – начала XVIII вв., поставившей на повестку дня задачу легитимации не только самодержавного принципа правления, но и форм его воплощения в институтах Российского государства. В отличие от западных образцов конструирования династического мифа, когда историописание и юридические конструкции королевского абсолютизма в равной мере служили основанием для формирования концепции происхождения французской государственности, в России Нового времени приоритетное начало оставалось за идеологическим компонентом государственной политики. Это было оборотной стороной доминирующей роли самодержавия во всех сферах социальной жизни и в политической системе Российского государства.

Историографическая традиция последних десятилетий объясняет рост популярности самодержавного идеала в правосознании широких слоев российского населения периода правления первых Романовых прежде всего серьезностью стоявших перед страной внешнеполитических задач. Наряду с этим некоторые исследователи отмечают и такой немаловажный фактор, как «жесткие обстоятельства существования страны с ограниченным экономическим потенциалом» [14, c.129, 13, с. 111 – 113]. В этих условиях особую важность приобретали репрезентативные стратегии моделирования официальных политико-правовых конструкций, основанных на переосмыслении исторических реалий прошлого.

Наряду с проблемой выявления авторства подобных историко-политических сценариев, привлекающей сегодня внимание специалистов применительно к выявлению роли политических элит в проектировании идеологической константы самодержавного государства, самостоятельный научный интерес представляет и вопрос о способах трансляции соответствующих мнемонических кодов в рамках юридического дискурса. В частности, воцарение династии Романовых, взявшей курс на последовательное укрепление самодержавных институтов Российского государства по образцу старомосковского идеала, способствовало не только усилению мемориального значения церемониальной практики, но и последовательному закреплению некоторых ее элементов на законодательном уровне.

Речь в данном случае шла, прежде всего, о том, чтобы придать максимальную светскость традиционному представлению о сакральной природе царской власти. Новые церемониалы, которые разрабатывались с учетом старомосковских образцов, почерпнутых, в свою очередь, из византийского придворного обычая, были выдержаны в духе государственного патернализма и вполне соответствовали сложившемуся до Смуты образу государя-помазанника, опекающего своих подданных независимо от их социально-юридического имиджа [18, с. 293 - 301, 22, с. 18 - 24].

В условиях постепенного нормативно-правового закрепления статуса верховной власти московских государей, легитимность которой ассоциировалась в сознании старомосковских законодателей с наличием институциональных основ ее преемственности внутри царствующей фамилии Романовых, особое значение приобретала процедура восшествия на престол нового государя. Утверждение законности новой династии происходило на основе освященного церковью обычая, предполагавшего передачу верховной власти в пределах великокняжеской семьи [10, II-я паг., с. 1 – 4, 18, с. 296 – 300, 20, с. 84 - 85]. Сохранение преимущественно «церковного» характера коронации 1613 г. объяснялось не только соображениями политико-правового характера, но и тем, что венчание на царство было проведено митрополитом Ефремом и могло быть оспорено Собором восточных иерархов из-за неполного соответствия православному канону.

Церемониал венчания на царство Алексея Михайловича уже носил ярко выраженный театрализовано-светский характер и преследовал прагматические цели. Он состоялся 28 сентября 1645 г., и отличался целенаправленным сословный подтекстом, семантика которого отражала сложную социально-политическую природу верховной власти в Российском государстве. Отличительная данного коронационного сценария заключалась в визуально-мнемоническом повышении роли придворной и служилой верхушки, представителям которой была предоставлена ведущая роль в перенесении царских регалий из казны в Успенский собор. Нарочитая светская тональность присутствовала и в церемонии венчания на царство Федора Алексеевича, что хорошо прослеживается в именном указе от 16 июня 1676 г. и законодательно закрепленном «венчальном чине». При этом юридическая мотивировка престолонаследия по прямой нисходящей линии от отца к сыну лишь в незначительной степени апеллировала к традиционному для старомосковского правосознания принципу божественного происхождения царской власти [18, с. 300 – 301, 9, 24].

Иная, западническая, природа законодательной политики начала 1720-х гг., направленной на укрепление имперских амбиций самодержавной власти посредством мифологизации некоторых историко-юридических реалий, отражена в церемониальном тексте коронации будущей Екатерины I. Общеизвестно, что Петр I принимал активное участие в корректировке старомосковского коронационного чина, используя элементы европейского церемониала [21, с. 98 – 99] . Именно это обстоятельство способствовало обращению к византийской традиции коронования императриц, которая предусматривала строгое разграничение прерогатив церкви и государства при последовательном доминировании в коронационном сценарии государственной идеи в ее историко-юридическом аспекте [2, 16, с. 96 – 129].

Ярко выраженное публичное начало, характерное для организованного по инициативе Петра I коронования его царственной супруги, имело место уже на этапе нормативно-юридического сопровождения этого, преимущественно светского по своей направленности, торжества. О своем «высоком намерении» и «о причинах, к оному побуждающих», царь объявил в манифесте от 15 ноября 1723 г., подчеркнув выдающиеся качества Екатерины, благодаря которым она всегда была его верной союзницей в «служении» идеалу «общего блага». В то же время Петр I придерживался мнения об ординарности этого события с точки зрения государственно-правовой практики партнеров России по большой европейской политике, сославшись не только на прецеденты из греко-византийской истории, но и на обычаи, «во всех Христианских государствах установленные» [12]. Высочайший Манифест был предназначен для «всенародного множества», что превращало правовой ритуал «объявления» прав претендента на трон в общее достояние всех подданных императорской короны.

Желая продемонстрировать преемственность императорской власти в России от старомосковских образцов, воспринятых из византийского обихода, Петр придавал большое значение убранству Успенского собора. С этой целью он распорядился украсить Соборную Церковь «всяким дражайшим убором, сколько по греческому закону позволяется», оставив при этом Образы святых открытыми, т. е. без «шпалер» или «иных украшений». Обязанность проследить за соблюдением греко-византийского канона была возложена на первого архиепископа Новгородского Феодосия, вместе с которым в Москву был отправлен П. А. Толстой. Основной акцент был, тем не менее, сделан на зрелищности предстоящего события, которая, в полной мере соответствовала его западнической ориентации [15, с. 3 – 19].

Прежде всего, организаторы церемонии отказались от традиционного обрамления коронации в духе старомосковского венчального чина, основанием которого было визуально-мнемоническое воплощение принципа симфонии при доминировании государственного начала. Более всего Петра I заботил международно-правовой резонанс его инициативы, суть которой заключалась в демонстрации западнического компонента государственно-правовой политики Российской империи. Отныне Русская держава официально брала на себя роль «Третьего Рима» во вселенском пространстве христианского мира [18, с. 301 – 305]. Это амбициозное намерение выводило императорскую Россию на уровень перманентного конфликта с «римским цесарем», который традиционно рассматривался на Западе, как законный правопреемник античного «империума», возглавляющий политическую иерархию европейских государей.

Важным зрелищным компонентом предстоящей церемонии стали текстовые коды, направленные на закрепление в сознании присутствовавших на коронации лиц высших социальных рангов институционального представления об императорской фамилии. Петр I позаботился о том, чтобы подчеркнуть ее единство, но сделал это в ущерб идущей от него нисходящей линии по «старомосковской ветви». Особое почетное место « с изрядными шпалерами, и золотою парчою, на которой золотые Орлы чисто вышиты», было возведено только для обеих цесаревен, которые свободно могли наблюдать оттуда за всеми подробностями коронационного торжества. Тем не менее, все же вызывает сомнение высказанный в научной литературе тезис о преобладании в церемониальном тексте коронации 1724 г. мнемонических кодов, свидетельствующих о наличии ярко выраженной апологетической тенденции в отношении легитимированной Петром I его новой, «западной» семьи в противовес законным потомкам первых Романовых. Юные дочери Петра I «всю церемонию смотреть изволили» вместе со своими двоюродными сестрами, Екатериной Мекленбургской и Анной Курляндской. Обе они играли в дипломатии начала 1720-х гг. роль связующего звена между российским Востоком и европейским Западом в качестве представительниц иностранных династий и возможных кандидатур на заключение более или менее выгодных для России династических браков. Любая попытка Петра I легитимировать императорский статус для себя и своей супруги была бы нежизнеспособной без обращения к самодержавной традиции его предшественников. Отводя дочерям царя Иоанна V почетное место в Успенском соборе, организаторы церемонии придавали этому жесту знаковый смысл. Внешний облик племянниц Петра к тому времени уже вполне соответствовал западноевропейским канонам, а их принадлежность к царствующей династии Романовых символизировала преемственность поколений в императорской фамилии, старомосковской по происхождению, но западнической по уровню политико-правовых взглядов на организующую роль монархического начала в имперском государстве [15, с. 29 – 56].

Западный оттенок присутствовал и в новом оформлении императорских регалий, внешний вид которых получил подробное официальное описание. Вместо шапки Мономаха для Екатерины «сочинили» выполненную по поздневизантийским образцам корону, сплошь покрытую жемчугом, алмазами и бриллиантами, «между которыми было великое число удивительной величины». Ее форма, состоявшая из двух частей-диадем, увенчанных посередине массивным бриллиантовым крестом, символизировала возрождение в политической практике Российской империи теории «Москва - третий Рим» уже на ином, по сравнению со средневековой традицией, теоретическом уровне. Обе диадемы служили указанием на объединение Запада и Востока в одной христианском государстве, во главе которого находятся правопреемники самодержавной власти римско-византийских императоров.

Об античных корнях имперских притязаний Петра I, который, как хорошо известно, сам короновал свою супругу, свидетельствовала и произведенная им замена золотых барм на императорскую мантию, подбитую белыми горностаями и выполненную «из златого штофа, по которому яко бы разсеяны были Орлы, высоким швом вышитые…». Во время коронации Петр, возлагавший по обычаю царьградских императоров на коленопреклоненную Екатерину мантию и корону, не выпускал скипетра из рук, что должно было подчеркнуть принадлежность верховной власти ему одному. В официальных коронационных сборниках Российской империи последующего периода указывалось, что коронуя свою супругу, Петр, таким образом, лишь приобщил ее «к Императорскому достоинству». Затем Екатерине был поднесен золотой «державный глобус», «дело которого» на основе древнего предания считалось «древне римским, и весма удивления достойным». Скипетр, свидетельствующий о преемстве императорской власти от старомосковских самодержцев, так и остался у Петра [11, с. 52 – 60].

Важно отметить, что перенос императорских регалий в Успенский собор был доверен высшим должностным лицам из ближайшего окружения царя, которые шли в сопровождении двух герольдмейстеров Сената. Светский характер этой церемонии подчеркивался отсутствием Мономахова (Животворящего) креста, поклонение которому прежде являлось обязательным элементом венчального чина [15, с. 21 – 23]. Присвоив себе прерогативу коронования супруги, некогда существовавшую у византийских императоров, Петр I, таким образом, заранее заложил в церемониальный текст идею законной исторической преемственности имперской государственности России от Константинополя. В этом отношении ему было важно подчеркнуть формальное равенство статуса императрицы, получившей корону «Божьей милостью», но из рук и по инициативе самодержца, статусу императора-помазанника, облеченного неограниченными полномочиями верховной власти в качестве законного наследника престола своих предков [18, с.301 – 302].

«Западнический» оттенок доминировал и в репрезентативных стратегиях, использованных политической элитой Петербургского двора в 1725 г. с целью утверждения законности «природных» прав Екатерины I на преемство императорской власти. Их спорность при отсутствии завещательного распоряжения Петра Великого о дальнейшей судьбе российского престола была настолько очевидной для всех заинтересованных лиц, что зрелищный компонент церемониальных мероприятий мог обрести однозначный политико-юридический смысл только в условиях законодательного обеспечения нового статуса вдовствующей императрицы [19, с. 230 – 234]. В распоряжении ее сторонников находился обнародованный в 1723 г. манифест, подтверждающий право Екатерины Алексеевны на императорский титул и дававший возможность благоприятного толкования посмертной воли Петра I в соответствии с рекомендациями «Правды воли монаршьей».

Существует мнение о том, что коронование Екатерины I было проведено ради того, чтоб «почтить» супругу правящего императора, не предоставляя ей правомочия на управление государством [19, с. 231]. Эта точка зрения нуждается в некоторых дополнениях. Текст коронационного манифеста от 15 ноября 1723 г. действительно составлен в очень осторожных выражениях, не содержащих прямого указания на закрепление за Екатериной Алексеевной законных прав на наследование престола после ее коронования. Прежде всего, Петр I ставил перед собой задачу возведения русской монархии на уровень вселенской Империи с помощью визуально-мнемонических средств знакового характера. Не вызывает, однако, сомнений правота тех исследователей, которые видят в акте коронации Екатерины I стремление закрепить в сознании подданных легитимность вестернизированного государственного порядка, созданного в ходе Петровских реформ. Законодатель констатирует, что действия царя осуществлялись в знак подражания «Потентам» всех «Христианских Государств», которые непременно придерживаются обычая «супруг своих короновать, и не точию ныне, но и древле право у славных Императоров Греческих сие многократно бывало» [19, с. 232, 8, с. 106 – 107, 12].

Создавая в общественном мнении образ императрицы-помощницы в нелегком «государевом деле», Петр, таким образом, намеренно внедрял в сознание своих подданных представление о заслуженно возвеличенной им супруге. Природное право монарха-самодержца назначать себе соправителя получило свое теоретическое обоснование в «Правде воли монаршей» [8]. Таким образом, трудно отрицать, что косвенным образом Петр I все же подготовил правовую почву для провозглашения «русской Минервы» императрицей, правда, на весьма зыбких юридических основаниях. В ночь на 28 января 1725 г. участники тайного совещания о судьбе российского трона проявили себя верными последователями смертельно больного государя, который нередко подавал правительственной элите пример субъективизма в выборе интерпретационных стратегий правоприменения из прагматических соображений.

Для понимания историко-правовой сущности выдвинутого сторонниками Екатерины I обоснования ее прав на преемство верховной власти от умершего супруга стоит более внимательно присмотреться к аргументам, высказанным в нормативных актах первых дней нового царствования. В манифесте от 28 января 1725 г. воцарение вдовы Петра I было представлено как акт воли умершего императора, подлежащий обнародованию, «дабы все как духовного, так воинского и гражданского всякого чина и достоинства люди о том ведали …»

[6, с. 2). Манифест был издан от имени «Синода обще с Сенатом», что должно было подчеркнуть богоизбранность новой императрицы в соответствии с государственно-правовыми представлениями того времени. Он содержал юридические ссылки на Устав 1722 г. и акт о коронации Екатерины, санкционированный Петром через полтора года после отмены старого порядка престолонаследия. Согласно синодальному указу, подписанному ранним утром в день смерти Петра I, обряд поминовения следовало проводить «по церковному чиноположению … с прочими преставившимися Российскими государями». Одновременно Синод предписывал духовенству всех церквей и монастырей молить Бога «о многолетнем Ея Величества … Великой Государыне Императрице здравии, и обо всей Их Величеств фамилии соборно и келейно …» [7, с. 3 – 4]. Этот указ был рассчитан на всесословную аудиторию подданных российской короны и должен был закрепить в их сознании идею преемства императорской власти Екатерины Алексеевны от законного «природного» монарха православной державы, каковым являлся умерший Петр I. В законодательно закрепленной форме эктении о здравии Императорской фамилии новая императрица именовалась не только «Самодержавнейшей», но и «Благочестивейшей», пекущейся по примеру своего «вечно достойного памяти» супруга «о державе и победе» (7, с. 3 – 4).

Помимо этого, Екатерина I обрела утвержденный церковью статус защитницы «Святой православной веры, православных Христиан во век века» [7, с. 4]. Это не только уравнивало ее в правах с исконными православными государями предшествующего периода, но и позволяло впредь обойти молчанием вопрос о западном происхождении императицы, которое, несмотря на усилия Петра I по внедрению европейской культуры в политический быт России, время от времени будоражило умы убежденных традиционалистов. Одновременно церковь брала под защиту канонического закона всех членов второй семьи умершего императора, провозглашая равенство перед Богом как для Екатерины и ее дочерей, так и для всего потомства опальной царицы Евдокии Лопухиной.

Реализация сценария законного воцарения Екатерины Алексеевны на престол была бы неполной без придания новой власти ореола надсословности, позволяющего «Ея Величеству» претендовать на «действительное исполнение» всех дел, зачатых трудами» Петра I « в пользу государственную». [19, с. 234]. С этой целью церемония погребения была превращена усилиями бывших Петровских сподвижников в грандиозный политический спектакль, прославляющий «славные» деяния умершего императора на «общее благо».

Обряд похорон Петра I был разработан фельдмаршалом графом Я. Брюсом на основе французских, немецких и шведских образцов прославления земных свершений почивших монархов. Западнический стиль оформления траурной залы Зимнего дворца, где более месяца находилось тело покойного императора, подчеркивал вселенское могущество России, достигнутое титаническими усилиями «многоименитого» Отца Отечества [23, с. 230].

Организаторы погребального шествия в Петропавловский собор, которое состоялось 10 марта 1725 г., дополнили имперскую символику надсословными атрибутами. В полдень население Петербурга было оповещено пушечным выстрелом о начале траурной церемонии. Как императора, Петра I хоронили с воинскими почестями. От Зимнего дворца до церкви Святых Апостолов через Неву по пути шествия похоронного кортежа были выставлены гвардейские полки, мушкетеры, флотские офицеры и матросы. По свидетельству Феофана Прокоповича, «толикое вскоре множество народа собралося, что не только по обеим сторонам путь широко заключили, но и везде крыльца и по всем палатам окна наполнили, и самые кровли не праздны были» [23, с. 239].

Из официального описания церемонии погребения Петра I известно, что организаторам траурной церемонии удалось предотвратить беспорядки, неизбежные при массовом скоплении людей. Присутствующие на похоронах партикулярные лица были разделены на группы, соответствующие правам состояния, чинам и рангам. Они располагались вдоль столичных зданий «по пути стоящим» таким образом, чтобы «каждый класс, видя в ходу свое место, без труда изойти и предыдущим себя поставити мог бы» [23, с. 239]. Сенаторы, высшее духовенство генералитет и представители знатнейших дворянских фамилий дожидались начала церемониала в покоях Зимнего дворца.

В целом, семантический смысл траурной церемонии основывался на идее союза императорской фамилии и сословий, объединенных общей скорбью о «великом герое и государе», посвятившего жизнь достижению благоденствия Отечества [23, с. 242]. В «Слове», произнесенном над гробом Петра Великого, Феофан Прокопович использовал богословские категории православной проповеди для обоснования светской политической программы отношения новой власти к Петровскому государственному наследию. Уходя из жизни, император не оставил Россию «нищей и убогой». Он сделал ее «сильной и славной» на весь мир, заставил трепетать врагов, и подарил подданным «духовные, гражданские и воинские исправления» [23, с. 231]. В заключение Феофан обратился к императрице от имени всех подданных, титулуя ее «самодержавнейшей государыней нашей великой героиней … и матерью всероссийской» [23, с. 231].

Утверждение о том, что дух Великого императора продолжает жить в Екатерине I и ее настоящих и будущих потомках, сопровождалось призывом к «сыновьям российским» «утешить государыню» «верностию и повиновением». Отдельное слово о необходимости «утешать … самих себе, несумненным познанием Петрова духа в монархине нашей … » Феофан адресовал «благороднейшему сословию, всякого чина и сана». Подразумевалось, что именно лояльность придворной знати станет залогом политической стабильности нового царствования вопреки сомнительным в юридическом отношении обстоятельствам воцарения вдовы Петра Великого [23, с. 231 - 232].

Выразительность и универсальность репрезентативных кодов, рассчитанных на восприятие их политико-юридического смысла самыми различными социальными слоями, была продиктована отсутствием продуманной дефиниции императорской власти в действующем законодательстве начала 1720-х гг. Появление таковой не состоялось и в последующий период. Рецепция данного понятия происходила лишь на терминологическом уровне. Россия времен Петра Великого не соответствовала имперским критериям западной политико-правовой парадигмы ни в территориальном отношении, ни, тем более, применительно к институту империума. Наличие такового в императорском Риме периода принципата предполагало четкое разделение властных полномочий между старыми республиканскими структурами и принцепсом с последующим закреплением политико-правовых прерогатив императора не только по обычаю, но и на законодательном уровне.

Что же касается военно-политического аспекта российской императорской власти, то обращение правящей элиты к соответствующим текстовым кодам отличалось умеренностью. В основном, оно практиковалось для прославления могущества российской армии и флота на фоне активной разработки официального мифа о наличии мощных исторических корней западной агрессии против России, позволяющего имперскому государству активизировать свое вмешательство в решение военных и дипломатических проблем общеевропейского уровня. Следует констатировать лишь относительную правоту сторонников концепции «византинизма», согласно которой императорская власть в России создавалась на основе модификации восточных концептов монархического государства, доставшихся в наследство московским государям из церемониального текста византийской политической практики. Византийская форма церемониала, во многом выросшая на основе государственно-правовых институтов Рима периода домината, безусловно, имевших оттенок древневосточного влияния, была ориентирована на создание весьма высокой степени дистанцирования императорской власти от подданных.

С первой четверти XVIII в. коронационные торжества в Российском государстве, напротив, отличались ярко выраженным всесословным размахом, что хорошо видно из официальных описаний этих мероприятий, в которых элитарная семантика историко-политических стратегий соседствовала с массовыми народными гуляниями и нарочитой «славянизацией» некоторых элементов церемониального текста. По мере модернизации старомосковского венчального чина наиболее существенные новеллы получили нормативное закрепление в законодательстве первых Романовых, а имперский размах государственной идеологии последующего столетия способствовал возникновению более масштабных стратегий трансляции светских канонов коронационного церемониала в форме роскошных книжных изданий. Их публичность свидетельствовала о репрезентативном значении церемониального текста для моделирования политико-мнемонических кодов имперской идеологии, в которых главенство политики над историей становилось мощным фактором для утверждения законной природы российского самодержавия.

Одним из наиболее перспективных методов воссоздания многообразных проявлений исторической реальности, является обращение к реконструкции текстуальных стратегий, выработанных людьми прошлого в процессе реализации их коллективного жизненного опыта и социально-политических практик. Сложность семиозиса, отражающего процесс интерпретации «иных» знаковых систем, в значительной степени объясняется относительностью результатов любого нового смысла, полученного в ходе конструирования воображаемого диалога разных традиций при анализе исторического текста, в том числе и историко-правового. В отличие от современности, Другой микромир наполнен иными типами мышления, символами, аллегориями, иконологическими моделями и смысловыми аллюзиями.

В сознании людей любой исторической эпохи всегда существует особый ассоциативный ряд, назначение которого заключается в отражении специфики семантических связей, возникающих между знаком и объектом его воздействия. Осуществление корректной исторической реконструкции стиля мышления и духовной жизни людей Иного времени требует серьезной перестройки методологических подходов к интерпретации исторического источника, включая источники права, в пользу обращения к герменевтическому анализу знаковых систем любого текста вопреки традиционному увлечению значительной части отечественных историков права моделированием строго позитивистских концепций.

Семантика невербальных текстов всегда отличается многообразием визуально-мнемонических кодов, изначально рассчитанных на восприятие широкой аудиторией. В ней могут быть отражены не только индивидуальные черты современников, но и людей последующих поколений, уже по-своему интерпретирующих первоначальный авторский замысел. В целом, исследовательская стратегия выявления семантического смысла «остатков прошлого» отличается универсальностью и повышает методологическую значимость любого гуманитарного дискурса, что позволяет сделать вывод об обоснованности ее применения в исследовании историко-правовых и историко-теоретических дисциплин юридического цикла.

В дискуссиях последнего десятилетия о смыслах исторического познания прозвучало немало хорошо аргументированных и убедительных апологий в пользу изучения индивидуальных жизненных стратегий и методологической опасности генерирующих выводов, особенно в области воссоздания мнемонических конструкций, позволяющих выявить «связь времен». Не случайно, однако, бытует мнение, согласно которому все новое базируется на хорошо забытой традиции. Не является исключением и распространенный в отечественной науке тезис о принадлежности антропологического подхода к методологической мысли XX в., в рамках которой отдельные направления формировались в противовес идеологическим конструкциям марксизма.

О том, что человеческая индивидуальность - «есть предмет любой истории», писали уже интеллектуальные лидеры европейского Просвещения. Например, по словам лорда Болингброка, именно потребность людей в понимании самих себя влечет нас к изучению прошлого. Поиск жизненных ориентиров ставит мыслящего индивида перед необходимостью увидеть и понять человека «во всех возрастах, во всех странах, во всех государствах, в жизни и смерти – и только история может нам так его изобразить» [4,с.62]. Уроки эти – относительны, что как раз и способствует сохранению их непреходящего значения для последующих поколений. Совершая путешествие в прошлое, мы не только соприкасаемся с иной картиной мира, но и получаем возможность сравнить свои ценностные ориентиры с тем, что интересовало наших предшественников. В то же время непредвзятому взгляду исследователя нередко открывается зыбкость и нарочитая условность в преемственности культурно-исторических кодов. Нередко их моделирование происходит по воле политической элиты для передачи мифологем и различных интерпретационных стратегий, утверждающих тот или иной мемориальный канон в качестве коллективного «образа памяти».

В раннее Новое время среди различных вариантов сотворения мифа о прошлом с целью концептуализации проблемы власти, бесспорно, лидировали династические сюжеты, берущие начало из историко-политической традиции императорского Рима. Не последняя роль в развитии присущего им репрезентативного потенциала принадлежала прагматической потребности в формировании политической идеологии, способствующей объединению сословий вокруг королевской власти. Совершая экскурсы в прошлое, историки-эрудиты нередко руководствовались как собственными политическими пристрастиями, так и политико-правовой конъюнктурой, как это, например, произошло во Франции XVI – XVII вв. в ходе дискуссии о соотношении троянского начала и франко-галльских корней в генезисе королевской власти [25, с. 207, 1, 3, с. 56 – 98, 5, 17].

Аналогичные примеры присутствуют и в российской политико-правовой практике XVII – начала XVIII вв., поставившей на повестку дня задачу легитимации не только самодержавного принципа правления, но и форм его воплощения в институтах Российского государства. В отличие от западных образцов конструирования династического мифа, когда историописание и юридические конструкции королевского абсолютизма в равной мере служили основанием для формирования концепции происхождения французской государственности, в России Нового времени приоритетное начало оставалось за идеологическим компонентом государственной политики. Это было оборотной стороной доминирующей роли самодержавия во всех сферах социальной жизни и в политической системе Российского государства.

Историографическая традиция последних десятилетий объясняет рост популярности самодержавного идеала в правосознании широких слоев российского населения периода правления первых Романовых прежде всего серьезностью стоявших перед страной внешнеполитических задач. Наряду с этим некоторые исследователи отмечают и такой немаловажный фактор, как «жесткие обстоятельства существования страны с ограниченным экономическим потенциалом» [14, c.129, 13, с. 111 – 113]. В этих условиях особую важность приобретали репрезентативные стратегии моделирования официальных политико-правовых конструкций, основанных на переосмыслении исторических реалий прошлого.

Наряду с проблемой выявления авторства подобных историко-политических сценариев, привлекающей сегодня внимание специалистов применительно к выявлению роли политических элит в проектировании идеологической константы самодержавного государства, самостоятельный научный интерес представляет и вопрос о способах трансляции соответствующих мнемонических кодов в рамках юридического дискурса. В частности, воцарение династии Романовых, взявшей курс на последовательное укрепление самодержавных институтов Российского государства по образцу старомосковского идеала, способствовало не только усилению мемориального значения церемониальной практики, но и последовательному закреплению некоторых ее элементов на законодательном уровне.

Речь в данном случае шла, прежде всего, о том, чтобы придать максимальную светскость традиционному представлению о сакральной природе царской власти. Новые церемониалы, которые разрабатывались с учетом старомосковских образцов, почерпнутых, в свою очередь, из византийского придворного обычая, были выдержаны в духе государственного патернализма и вполне соответствовали сложившемуся до Смуты образу государя-помазанника, опекающего своих подданных независимо от их социально-юридического имиджа [18, с. 293 - 301, 22, с. 18 - 24].

В условиях постепенного нормативно-правового закрепления статуса верховной власти московских государей, легитимность которой ассоциировалась в сознании старомосковских законодателей с наличием институциональных основ ее преемственности внутри царствующей фамилии Романовых, особое значение приобретала процедура восшествия на престол нового государя. Утверждение законности новой династии происходило на основе освященного церковью обычая, предполагавшего передачу верховной власти в пределах великокняжеской семьи [10, II-я паг., с. 1 – 4, 18, с. 296 – 300, 20, с. 84 - 85]. Сохранение преимущественно «церковного» характера коронации 1613 г. объяснялось не только соображениями политико-правового характера, но и тем, что венчание на царство было проведено митрополитом Ефремом и могло быть оспорено Собором восточных иерархов из-за неполного соответствия православному канону.

Церемониал венчания на царство Алексея Михайловича уже носил ярко выраженный театрализовано-светский характер и преследовал прагматические цели. Он состоялся 28 сентября 1645 г., и отличался целенаправленным сословный подтекстом, семантика которого отражала сложную социально-политическую природу верховной власти в Российском государстве. Отличительная данного коронационного сценария заключалась в визуально-мнемоническом повышении роли придворной и служилой верхушки, представителям которой была предоставлена ведущая роль в перенесении царских регалий из казны в Успенский собор. Нарочитая светская тональность присутствовала и в церемонии венчания на царство Федора Алексеевича, что хорошо прослеживается в именном указе от 16 июня 1676 г. и законодательно закрепленном «венчальном чине». При этом юридическая мотивировка престолонаследия по прямой нисходящей линии от отца к сыну лишь в незначительной степени апеллировала к традиционному для старомосковского правосознания принципу божественного происхождения царской власти [18, с. 300 – 301, 9, 24].

Иная, западническая, природа законодательной политики начала 1720-х гг., направленной на укрепление имперских амбиций самодержавной власти посредством мифологизации некоторых историко-юридических реалий, отражена в церемониальном тексте коронации будущей Екатерины I. Общеизвестно, что Петр I принимал активное участие в корректировке старомосковского коронационного чина, используя элементы европейского церемониала [21, с. 98 – 99] . Именно это обстоятельство способствовало обращению к византийской традиции коронования императриц, которая предусматривала строгое разграничение прерогатив церкви и государства при последовательном доминировании в коронационном сценарии государственной идеи в ее историко-юридическом аспекте [2, 16, с. 96 – 129].

Ярко выраженное публичное начало, характерное для организованного по инициативе Петра I коронования его царственной супруги, имело место уже на этапе нормативно-юридического сопровождения этого, преимущественно светского по своей направленности, торжества. О своем «высоком намерении» и «о причинах, к оному побуждающих», царь объявил в манифесте от 15 ноября 1723 г., подчеркнув выдающиеся качества Екатерины, благодаря которым она всегда была его верной союзницей в «служении» идеалу «общего блага». В то же время Петр I придерживался мнения об ординарности этого события с точки зрения государственно-правовой практики партнеров России по большой европейской политике, сославшись не только на прецеденты из греко-византийской истории, но и на обычаи, «во всех Христианских государствах установленные» [12]. Высочайший Манифест был предназначен для «всенародного множества», что превращало правовой ритуал «объявления» прав претендента на трон в общее достояние всех подданных императорской короны.

Желая продемонстрировать преемственность императорской власти в России от старомосковских образцов, воспринятых из византийского обихода, Петр придавал большое значение убранству Успенского собора. С этой целью он распорядился украсить Соборную Церковь «всяким дражайшим убором, сколько по греческому закону позволяется», оставив при этом Образы святых открытыми, т. е. без «шпалер» или «иных украшений». Обязанность проследить за соблюдением греко-византийского канона была возложена на первого архиепископа Новгородского Феодосия, вместе с которым в Москву был отправлен П. А. Толстой. Основной акцент был, тем не менее, сделан на зрелищности предстоящего события, которая, в полной мере соответствовала его западнической ориентации [15, с. 3 – 19].

Прежде всего, организаторы церемонии отказались от традиционного обрамления коронации в духе старомосковского венчального чина, основанием которого было визуально-мнемоническое воплощение принципа симфонии при доминировании государственного начала. Более всего Петра I заботил международно-правовой резонанс его инициативы, суть которой заключалась в демонстрации западнического компонента государственно-правовой политики Российской империи. Отныне Русская держава официально брала на себя роль «Третьего Рима» во вселенском пространстве христианского мира [18, с. 301 – 305]. Это амбициозное намерение выводило императорскую Россию на уровень перманентного конфликта с «римским цесарем», который традиционно рассматривался на Западе, как законный правопреемник античного «империума», возглавляющий политическую иерархию европейских государей.

Важным зрелищным компонентом предстоящей церемонии стали текстовые коды, направленные на закрепление в сознании присутствовавших на коронации лиц высших социальных рангов институционального представления об императорской фамилии. Петр I позаботился о том, чтобы подчеркнуть ее единство, но сделал это в ущерб идущей от него нисходящей линии по «старомосковской ветви». Особое почетное место « с изрядными шпалерами, и золотою парчою, на которой золотые Орлы чисто вышиты», было возведено только для обеих цесаревен, которые свободно могли наблюдать оттуда за всеми подробностями коронационного торжества. Тем не менее, все же вызывает сомнение высказанный в научной литературе тезис о преобладании в церемониальном тексте коронации 1724 г. мнемонических кодов, свидетельствующих о наличии ярко выраженной апологетической тенденции в отношении легитимированной Петром I его новой, «западной» семьи в противовес законным потомкам первых Романовых. Юные дочери Петра I «всю церемонию смотреть изволили» вместе со своими двоюродными сестрами, Екатериной Мекленбургской и Анной Курляндской. Обе они играли в дипломатии начала 1720-х гг. роль связующего звена между российским Востоком и европейским Западом в качестве представительниц иностранных династий и возможных кандидатур на заключение более или менее выгодных для России династических браков. Любая попытка Петра I легитимировать императорский статус для себя и своей супруги была бы нежизнеспособной без обращения к самодержавной традиции его предшественников. Отводя дочерям царя Иоанна V почетное место в Успенском соборе, организаторы церемонии придавали этому жесту знаковый смысл. Внешний облик племянниц Петра к тому времени уже вполне соответствовал западноевропейским канонам, а их принадлежность к царствующей династии Романовых символизировала преемственность поколений в императорской фамилии, старомосковской по происхождению, но западнической по уровню политико-правовых взглядов на организующую роль монархического начала в имперском государстве [15, с. 29 – 56].

Западный оттенок присутствовал и в новом оформлении императорских регалий, внешний вид которых получил подробное официальное описание. Вместо шапки Мономаха для Екатерины «сочинили» выполненную по поздневизантийским образцам корону, сплошь покрытую жемчугом, алмазами и бриллиантами, «между которыми было великое число удивительной величины». Ее форма, состоявшая из двух частей-диадем, увенчанных посередине массивным бриллиантовым крестом, символизировала возрождение в политической практике Российской империи теории «Москва - третий Рим» уже на ином, по сравнению со средневековой традицией, теоретическом уровне. Обе диадемы служили указанием на объединение Запада и Востока в одной христианском государстве, во главе которого находятся правопреемники самодержавной власти римско-византийских императоров.

Об античных корнях имперских притязаний Петра I, который, как хорошо известно, сам короновал свою супругу, свидетельствовала и произведенная им замена золотых барм на императорскую мантию, подбитую белыми горностаями и выполненную «из златого штофа, по которому яко бы разсеяны были Орлы, высоким швом вышитые…». Во время коронации Петр, возлагавший по обычаю царьградских императоров на коленопреклоненную Екатерину мантию и корону, не выпускал скипетра из рук, что должно было подчеркнуть принадлежность верховной власти ему одному. В официальных коронационных сборниках Российской империи последующего периода указывалось, что коронуя свою супругу, Петр, таким образом, лишь приобщил ее «к Императорскому достоинству». Затем Екатерине был поднесен золотой «державный глобус», «дело которого» на основе древнего предания считалось «древне римским, и весма удивления достойным». Скипетр, свидетельствующий о преемстве императорской власти от старомосковских самодержцев, так и остался у Петра [11, с. 52 – 60].

Важно отметить, что перенос императорских регалий в Успенский собор был доверен высшим должностным лицам из ближайшего окружения царя, которые шли в сопровождении двух герольдмейстеров Сената. Светский характер этой церемонии подчеркивался отсутствием Мономахова (Животворящего) креста, поклонение которому прежде являлось обязательным элементом венчального чина [15, с. 21 – 23]. Присвоив себе прерогативу коронования супруги, некогда существовавшую у византийских императоров, Петр I, таким образом, заранее заложил в церемониальный текст идею законной исторической преемственности имперской государственности России от Константинополя. В этом отношении ему было важно подчеркнуть формальное равенство статуса императрицы, получившей корону «Божьей милостью», но из рук и по инициативе самодержца, статусу императора-помазанника, облеченного неограниченными полномочиями верховной власти в качестве законного наследника престола своих предков [18, с.301 – 302].

«Западнический» оттенок доминировал и в репрезентативных стратегиях, использованных политической элитой Петербургского двора в 1725 г. с целью утверждения законности «природных» прав Екатерины I на преемство императорской власти. Их спорность при отсутствии завещательного распоряжения Петра Великого о дальнейшей судьбе российского престола была настолько очевидной для всех заинтересованных лиц, что зрелищный компонент церемониальных мероприятий мог обрести однозначный политико-юридический смысл только в условиях законодательного обеспечения нового статуса вдовствующей императрицы [19, с. 230 – 234]. В распоряжении ее сторонников находился обнародованный в 1723 г. манифест, подтверждающий право Екатерины Алексеевны на императорский титул и дававший возможность благоприятного толкования посмертной воли Петра I в соответствии с рекомендациями «Правды воли монаршьей».

Существует мнение о том, что коронование Екатерины I было проведено ради того, чтоб «почтить» супругу правящего императора, не предоставляя ей правомочия на управление государством [19, с. 231]. Эта точка зрения нуждается в некоторых дополнениях. Текст коронационного манифеста от 15 ноября 1723 г. действительно составлен в очень осторожных выражениях, не содержащих прямого указания на закрепление за Екатериной Алексеевной законных прав на наследование престола после ее коронования. Прежде всего, Петр I ставил перед собой задачу возведения русской монархии на уровень вселенской Империи с помощью визуально-мнемонических средств знакового характера. Не вызывает, однако, сомнений правота тех исследователей, которые видят в акте коронации Екатерины I стремление закрепить в сознании подданных легитимность вестернизированного государственного порядка, созданного в ходе Петровских реформ. Законодатель констатирует, что действия царя осуществлялись в знак подражания «Потентам» всех «Христианских Государств», которые непременно придерживаются обычая «супруг своих короновать, и не точию ныне, но и древле право у славных Императоров Греческих сие многократно бывало» [19, с. 232, 8, с. 106 – 107, 12].

Создавая в общественном мнении образ императрицы-помощницы в нелегком «государевом деле», Петр, таким образом, намеренно внедрял в сознание своих подданных представление о заслуженно возвеличенной им супруге. Природное право монарха-самодержца назначать себе соправителя получило свое теоретическое обоснование в «Правде воли монаршей» [8]. Таким образом, трудно отрицать, что косвенным образом Петр I все же подготовил правовую почву для провозглашения «русской Минервы» императрицей, правда, на весьма зыбких юридических основаниях. В ночь на 28 января 1725 г. участники тайного совещания о судьбе российского трона проявили себя верными последователями смертельно больного государя, который нередко подавал правительственной элите пример субъективизма в выборе интерпретационных стратегий правоприменения из прагматических соображений.

Для понимания историко-правовой сущности выдвинутого сторонниками Екатерины I обоснования ее прав на преемство верховной власти от умершего супруга стоит более внимательно присмотреться к аргументам, высказанным в нормативных актах первых дней нового царствования. В манифесте от 28 января 1725 г. воцарение вдовы Петра I было представлено как акт воли умершего императора, подлежащий обнародованию, «дабы все как духовного, так воинского и гражданского всякого чина и достоинства люди о том ведали …»

[6, с. 2). Манифест был издан от имени «Синода обще с Сенатом», что должно было подчеркнуть богоизбранность новой императрицы в соответствии с государственно-правовыми представлениями того времени. Он содержал юридические ссылки на Устав 1722 г. и акт о коронации Екатерины, санкционированный Петром через полтора года после отмены старого порядка престолонаследия. Согласно синодальному указу, подписанному ранним утром в день смерти Петра I, обряд поминовения следовало проводить «по церковному чиноположению … с прочими преставившимися Российскими государями». Одновременно Синод предписывал духовенству всех церквей и монастырей молить Бога «о многолетнем Ея Величества … Великой Государыне Императрице здравии, и обо всей Их Величеств фамилии соборно и келейно …» [7, с. 3 – 4]. Этот указ был рассчитан на всесословную аудиторию подданных российской короны и должен был закрепить в их сознании идею преемства императорской власти Екатерины Алексеевны от законного «природного» монарха православной державы, каковым являлся умерший Петр I. В законодательно закрепленной форме эктении о здравии Императорской фамилии новая императрица именовалась не только «Самодержавнейшей», но и «Благочестивейшей», пекущейся по примеру своего «вечно достойного памяти» супруга «о державе и победе» (7, с. 3 – 4).

Помимо этого, Екатерина I обрела утвержденный церковью статус защитницы «Святой православной веры, православных Христиан во век века» [7, с. 4]. Это не только уравнивало ее в правах с исконными православными государями предшествующего периода, но и позволяло впредь обойти молчанием вопрос о западном происхождении императицы, которое, несмотря на усилия Петра I по внедрению европейской культуры в политический быт России, время от времени будоражило умы убежденных традиционалистов. Одновременно церковь брала под защиту канонического закона всех членов второй семьи умершего императора, провозглашая равенство перед Богом как для Екатерины и ее дочерей, так и для всего потомства опальной царицы Евдокии Лопухиной.

Реализация сценария законного воцарения Екатерины Алексеевны на престол была бы неполной без придания новой власти ореола надсословности, позволяющего «Ея Величеству» претендовать на «действительное исполнение» всех дел, зачатых трудами» Петра I « в пользу государственную». [19, с. 234]. С этой целью церемония погребения была превращена усилиями бывших Петровских сподвижников в грандиозный политический спектакль, прославляющий «славные» деяния умершего императора на «общее благо».

Обряд похорон Петра I был разработан фельдмаршалом графом Я. Брюсом на основе французских, немецких и шведских образцов прославления земных свершений почивших монархов. Западнический стиль оформления траурной залы Зимнего дворца, где более месяца находилось тело покойного императора, подчеркивал вселенское могущество России, достигнутое титаническими усилиями «многоименитого» Отца Отечества [23, с. 230].

Организаторы погребального шествия в Петропавловский собор, которое состоялось 10 марта 1725 г., дополнили имперскую символику надсословными атрибутами. В полдень население Петербурга было оповещено пушечным выстрелом о начале траурной церемонии. Как императора, Петра I хоронили с воинскими почестями. От Зимнего дворца до церкви Святых Апостолов через Неву по пути шествия похоронного кортежа были выставлены гвардейские полки, мушкетеры, флотские офицеры и матросы. По свидетельству Феофана Прокоповича, «толикое вскоре множество народа собралося, что не только по обеим сторонам путь широко заключили, но и везде крыльца и по всем палатам окна наполнили, и самые кровли не праздны были» [23, с. 239].

Из официального описания церемонии погребения Петра I известно, что организаторам траурной церемонии удалось предотвратить беспорядки, неизбежные при массовом скоплении людей. Присутствующие на похоронах партикулярные лица были разделены на группы, соответствующие правам состояния, чинам и рангам. Они располагались вдоль столичных зданий «по пути стоящим» таким образом, чтобы «каждый класс, видя в ходу свое место, без труда изойти и предыдущим себя поставити мог бы» [23, с. 239]. Сенаторы, высшее духовенство генералитет и представители знатнейших дворянских фамилий дожидались начала церемониала в покоях Зимнего дворца.

В целом, семантический смысл траурной церемонии основывался на идее союза императорской фамилии и сословий, объединенных общей скорбью о «великом герое и государе», посвятившего жизнь достижению благоденствия Отечества [23, с. 242]. В «Слове», произнесенном над гробом Петра Великого, Феофан Прокопович использовал богословские категории православной проповеди для обоснования светской политической программы отношения новой власти к Петровскому государственному наследию. Уходя из жизни, император не оставил Россию «нищей и убогой». Он сделал ее «сильной и славной» на весь мир, заставил трепетать врагов, и подарил подданным «духовные, гражданские и воинские исправления» [23, с. 231]. В заключение Феофан обратился к императрице от имени всех подданных, титулуя ее «самодержавнейшей государыней нашей великой героиней … и матерью всероссийской» [23, с. 231].

Утверждение о том, что дух Великого императора продолжает жить в Екатерине I и ее настоящих и будущих потомках, сопровождалось призывом к «сыновьям российским» «утешить государыню» «верностию и повиновением». Отдельное слово о необходимости «утешать … самих себе, несумненным познанием Петрова духа в монархине нашей … » Феофан адресовал «благороднейшему сословию, всякого чина и сана». Подразумевалось, что именно лояльность придворной знати станет залогом политической стабильности нового царствования вопреки сомнительным в юридическом отношении обстоятельствам воцарения вдовы Петра Великого [23, с. 231 - 232].

Выразительность и универсальность репрезентативных кодов, рассчитанных на восприятие их политико-юридического смысла самыми различными социальными слоями, была продиктована отсутствием продуманной дефиниции императорской власти в действующем законодательстве начала 1720-х гг. Появление таковой не состоялось и в последующий период. Рецепция данного понятия происходила лишь на терминологическом уровне. Россия времен Петра Великого не соответствовала имперским критериям западной политико-правовой парадигмы ни в территориальном отношении, ни, тем более, применительно к институту империума. Наличие такового в императорском Риме периода принципата предполагало четкое разделение властных полномочий между старыми республиканскими структурами и принцепсом с последующим закреплением политико-правовых прерогатив императора не только по обычаю, но и на законодательном уровне.

Что же касается военно-политического аспекта российской императорской власти, то обращение правящей элиты к соответствующим текстовым кодам отличалось умеренностью. В основном, оно практиковалось для прославления могущества российской армии и флота на фоне активной разработки официального мифа о наличии мощных исторических корней западной агрессии против России, позволяющего имперскому государству активизировать свое вмешательство в решение военных и дипломатических проблем общеевропейского уровня. Следует констатировать лишь относительную правоту сторонников концепции «византинизма», согласно которой императорская власть в России создавалась на основе модификации восточных концептов монархического государства, доставшихся в наследство московским государям из церемониального текста византийской политической практики. Византийская форма церемониала, во многом выросшая на основе государственно-правовых институтов Рима периода домината, безусловно, имевших оттенок древневосточного влияния, была ориентирована на создание весьма высокой степени дистанцирования императорской власти от подданных.

С первой четверти XVIII в. коронационные торжества в Российском государстве, напротив, отличались ярко выраженным всесословным размахом, что хорошо видно из официальных описаний этих мероприятий, в которых элитарная семантика историко-политических стратегий соседствовала с массовыми народными гуляниями и нарочитой «славянизацией» некоторых элементов церемониального текста. По мере модернизации старомосковского венчального чина наиболее существенные новеллы получили нормативное закрепление в законодательстве первых Романовых, а имперский размах государственной идеологии последующего столетия способствовал возникновению более масштабных стратегий трансляции светских канонов коронационного церемониала в форме роскошных книжных изданий. Их публичность свидетельствовала о репрезентативном значении церемониального текста для моделирования политико-мнемонических кодов имперской идеологии, в которых главенство политики над историей становилось мощным фактором для утверждения законной природы российского самодержавия.

References
1. Boitsov M. A. Sidya na altare… // Svyashchennoe telo korolya. Ritualy i mifologiya vlasti / Nauchn. red. N. A. Khachaturyan. – M.: Nauka, 2006. – S. 190-262.
2. Bibikov M. V. «Velikie vasilevsy» Vizantiiskoi imperii: k izucheniyu ideologii i emblematiki sakralizatsii vlasti // Svyashchennoe telo korolya. Ritualy i mifologiya vlasti / Nauchn. red. N. A. Khachaturyan. – M.: Nauka, 2006. – S. 29-51.
3. Blok M. Koroli-chudotvortsy: ocherk predstavlenii o sverkh''estestvennom kharaktere korolevskoi vlasti, rasprostranennykh preimushchestvenno vo Frantsii i v Anglii / Per. s fr. V. A. Mil'chinoi. Nauchn. red. A. Ya. Gurevich. – M.: Shkola «Yazyki russkoi kul'tury», 1998. – 712 s.
4. Bolingbrok. Pis'ma ob izuchenii i pol'ze istorii / Per. S. M. Berkovskoi, A. T. Parfenova, A. S. Rozentsveiga / Obshchaya red. M. A. Barga. – M.: Nauka, 1978. – 358 s.
5. Dmitrieva O. V. «Drevnyaya i dostoinaya protsessiya»: reprezentatsiya korolevskoi vlasti v parlamentskikh tseremoniyakh vtoroi poloviny XVI – nachala XVII v. // Korolevskii dvor v politicheskoi kul'ture srednevekovoi Evropy: teoriya, simvolika, tseremonial / Nauchn. red. N. A. Khachaturyan. – M.: Nauka. 2004. – S. 360 – 382.
6. Zakonodatel'stvo 1725 goda. 28 yanvarya. Manifest ot Sinoda obshche s Senatom i Generalitetom. «O konchine Imperatora Petra I i o vstuplenii na prestol Imperatritsy Ekateriny I // Zakonodatel'stvo Ekateriny I i Petra II / Sostavitel' i avtor vstupitel'nykh statei V. A. Tomsinov. – M.: Zertsalo, 2009. – S. 2.
7. Zakonodatel'stvo 1725 goda. 28 yanvarya. Sinodskii. «O konchine i pominovenii Gosudarya Imperatora Petra I i o forme, kak chitat' na ekteniyakh o zdravii Imperatorskoi familii // Zakonodatel'stvo Ekateriny I i Petra II / Sostavitel' i avtor vstupitel'nykh statei V. A. Tomsinov. – M.: Zertsalo, 2009. – S. 3 – 4.
8. Zakonodatel'stvo 1726 goda. 21 aprelya. «Pravda voli Monarsh'ei» // Zakonodatel'stvo Ekateriny I i Petra II / Sostavitel' i avtor vstupitel'nykh statei V. A. Tomsinov. – M.: Zertsalo, 2009. – S. 76 – 136.
9. Imennyi, skazannyi na Postel'nom kryl'tse Stol'nikam, Stryapchim i Dvoryanam. O venchanii na Russkoe Tsarstvo Gosudarya, Tsarya i Velikago Knyazya Feodora Alekseevicha i o prisutstvii pri onom Boyaram i prochim Chinam bez mest. 16 iyunya 1676 g. // Polnoe sobranie zakonov Rossiiskoi Imperii. SPb. : tip. II-go Otdeleniya Sobstvennoi E. I. V. kantselyarii, 1830 – 1917. Sobranie I (dalee – PSZ I). T. 2. № 647.
10. Kniga ob izbranii na tsarstvo Velikago gosudarya, tsarya i Velikago knyazya Mikhaila Fedorovicha. Izdana Komissieyu pechataniya gosudarstvennykh gramot i dogovorov, sostoyashchei pri Moskovskom Glavnom arkhive Ministerstva Inostrannykh del. – M.: v Sinodal'noi tipografii. 1856. I-ya pag. S. I-XL, II-ya pag.: S. 1 – 111 (numeratsiya stranits dana v russkoi pis'mennosti XVII v.).
11. Koronatsionnyi sbornik, s soizvoleniya Ego Imperatorskago Velichestva Gosudarya Imperatora izdannyi Ministerstvom Imperatorskago Dvora. T. 1 / Sostavlen pod red. V S. Krivenko. – SPb.: Ekspeditsiya zagotovleniya gosudarstvennykh bumag, 1899. – 415 s.
12. Manifest. O koronovanii Gosudaryni Imperatritsy Ekateriny Alekseevny. 15 noyabrya 1723 g. // PSZ I. T. 7. № 4366.
13. Marasinova E. N. Vlast' i lichnost' : ocherki russkoi istorii XVIII veka / Otv. red. L. V. Milov.-M.: Nauka, 2008. – 460 s.
14. Marasinova E. N. Gosudarstvennaya ideya v Rossii pervoi chetverti XVIII v. ( K istorii formirovaniya ponyatii i terminov) // Evropeiskoe prosveshchenie i tsivilizatsiya Rossii / Otv. red. S. Ya. Karp. S. A. Mezin. M.: Nauka, 2004. – S. 129 – 149.
15. Opisanie koronatsii Eya Velichestva Imperatritsy Ekateriny Alekseevny, torzhestvenno otpravlennoi v tsarstvuyushchem grade Moskve 7 maia 1742 godu. Pechatano v Sanktpeterburkhe pri Senate 1724 godu, sentyabrya 5 dnya. A v Moskve protiv togo zh Genvarya v 30 den' 1725 godu. – 81 s.
16. Polyakovskaya M. A. Vizantiiskii pridvornyi tseremonial XIV v.: «teatr vlasti» / Nauchn. red. T. V. Kushch.-Ekaterinburg: izd-vo Ural. un-ta. 2011. – 334 s.
17. Samoilova T. E. Vlast' pered litsom smerti // Korolevskii dvor v politicheskoi kul'ture srednevekovoi Evropy: teoriya, simvolika, tseremonial / Nauchn. red. N. A. Khachaturyan. – M.: Nauka. 2004. – S. 495 – 521.
18. Sokolova E. S. Istoriya i politika v reprezentativnykh strategiyakh koronatsionnogo tseremoniala v Rossii XVII – XVIII vv.: yuridicheskii aspekt // Zapad, Vostok i Rossiya: Istoricheskaya politika i politika pamyati: Voprosy vseobshchei istorii: Sbornik nauchnykh i ucheb.-metod. trudov (Ezhegodnik). Vypusk 16 / Pod red. prof. V. N. Zemtsova. – Ekaterinburg: UrGPU, 2014. – S. 291 – 307.
19. Sokolova E. S. Obosnovanie nadsoslovnoi prirody rossiiskogo samoderzhaviya v zakonodatel'stve Petra I o poryadke prestolonaslediya i v politicheskoi praktike pervoi poloviny 1720-kh gg.: opyt istoriko-yuridicheskoi rekonstruktsii // Aktualizatsiya istoricheskogo znaniya i istoricheskogo obrazovaniya v sovremennom obshchestve. Ezhegodnik. XVII vserossiiskie istoriko-pedagogicheskie chteniya: sb. nauch. st. / pod red. prof. G. E. Kornilova. – Ekaterinburg : UrGPU, 2013. Ch. II. – S. 223 – 237.
20. Taranovskii F. V. Sobornoe izbranie i vlast' velikogo gosudarya v XVIII stoletii // Taranovskii F. V. Istoriya russkogo prava. – M.: Zertsalo. 2004. – S. 83 – 110.
21. Uortman R. S. Stsenarii vlasti. Mify i tseremonii russkoi monarkhii. T. 1: Ot Petra Velikogo do smerti Nikolaya I. – M.: OGI, 2002. – 607 s.
22. Uspenskii B. A. Tsar' i imperator. Pomazanie na tsarstvo i semantika monarsh'ikh titulov. – M.: Yazyki russkoi kul'tury. 2000. – 144 s.
23. Feofan Prokopovich. Slovo na pogrebenie Petra Velikogo. Kratkaya povest' o smerti Petra Velikogo, imperatora i samoderzhtsa Vserossiiskogo // Petr Velikii. Vospominaniya. Dnevnikovye zapisi. Anekdoty / Sost. E. V. Anisimov.-M.: Pushkinskii fond. Tret'ya volna. 1993. – S. 229 – 242.
24. Chin postavleniya na Tsarstvo Gosudarya, Tsarya i Velikago Knyazya Feodora Ioannovicha. 18 iyunya 1676 g. // PSZ I. T. 2. № 648.
25. El'fond I. Ya. Problema etnogeneza frantsuzov vo frantsuzskoi istoriografii XVI v. // Istoricheskaya pamyat' v kul'ture epokhi Vozrozhdeniya / Otv. red. L. M. Bragina. – M.: Nauka, 2012. – S. 207 – 223.
Link to this article

You can simply select and copy link from below text field.


Other our sites:
Official Website of NOTA BENE / Aurora Group s.r.o.